«Трех мушкетеров» я не читал. Не получилось. В бараке, где нас поселили, пообещав скоро дать нормальную квартиру, жили случайные люди. А в их комнатах жили случайные книги. «Три мушкетера» ни к кому из них тогда не явились... Мушкетерам, оказалось, трудно доскакать до моей послевоенной новосибирской Сибири.

 

В конце сороковых годов немцы, потихоньку отработав учиненное на войне, отпускались в Германию. А в пустоту освобожденных деревянных труб-бараков, разгородив их на комнаты и квартиры, государство вселяло своих свободных людей.

 

С бараком нам повезло. Это не был стандартный барак, где прежде жили пленные рядовые немцы. Не строение из худых стен, похожее на квадратную трубу с нарами в одинаковых рядах. Не скучное антиархитектурное сооружение, напоминающее насквозь продуваемый общий сортир, тут же, очко за очком, тянущийся во дворе... Существующий с тою лишь разницей, что в бараке нары — чтобы жить лежа, а в сортире очко — чтобы думать о жизни сидя. Утекающее вдаль философическое пространство. Одинаковые ряды одинаково обреченного житейского существования.

Наши комнаты были элитнее обще-барачных. Их выгородили из квадрата бывшего офицерского клуба. Они имели беленые стены с голубым трафаретом, набрызганным синькой по всему периметру потолка, да еще и теплые деревянные полы, лежащие по-настоящему — на приподнятых лагах.

Обживающиеся люди, еще с войны продолжавшие строить ближайший оловозавод, одновременно работая на нем же, притаскивали вовнутрь собственную мебель, холодные клеенчатые коврики для утепления еще более холодных стен и разные книги, чтобы их, как полагалось, держать на шатких этажерках. Под книги стелили салфетки, чтобы издания существовали в красоте.

Не помню дня, когда книги читались бы взрослыми. Но мы, семилетние и десятилетние, все-таки жили среди них, легче обмениваясь ими, чем свинцовыми битами — сокровищем мальчишеской главной игры.

Книги любили. Они не могли жить беспризорно, как послевоенные мелкие дети.

Иногда и у них, как у эвакуированных детей, не сразу выяснились настоящие имена, утерявшиеся обложки равнялись утерянным документам. Только через десяток лет я узнал, например, что самой тогда неопределяемой, до голых листов раздетой, но одинаково для всех интересной — была «Цусима» Новикова-Прибоя.

В шесть утра гудок оловозавода, как железная дудка невидимого пастуха, скликал всех, обозначая рабочий подъем.

И просыпаясь вместе со взрослыми, я понимал, что всю ночь спал на книге. Если на толстой «Цусиме» без ее обложки — тогда было еще ничего, почти мягко. Если на комедиях Шеридана — книге крепкой, с тисненым сиреневым коленкором, — бок болел полдня, это точно.

Среди кожаного и картонного корешкового тепла от вечера до утра обсыхало любое посеченное жизненным снегом мокрое лицо.

Книги растрепанно, но без устали работали на нас. Бумажные люди — их жители, невидимо поселившиеся в бараке, плотно сжавшись между собой, охраняли и спасали. И когда через полностью загороженные оконные стекла опасно виделась ледяная черно-синяя мгла свистящего ветром утра, то и дело забрасываемого густыми горстями остро серебрящегося снега, белыми змеями сжимающегося и разжимающегося в свете морозно затуманенных фонарей, здесь, рядом с книгами и с еще ленивым только-только просыпающимся печным теплом, уже существовало вечное книжное лето.

Своими первыми перечитываемыми книгами я спасался от метельной зимы.

Книги не пополнялись. Они совершали круговорот и возвращались в те же исцарапанные детские пальцы, что оставляли цепкие пятна, загнутые углы и сухие листья-закладки.

Неприкосновенно чистыми оставались в бараке только две непрочитанные нами книги — «Сказки братьев Гримм» и какая-то еще (вдруг, да и «Три мушкетера»?). Эти отдельно стояли в комнате молчаливых одиноких супругов, никому не выдавались и не передавались; хранились непотревоженной собственностью. Двери их комнаты всегда запирались на крючок изнутри.

Супругов так не любили, что с радостью тотчас заметили — когда оба вдруг разом исчезли. Двери раскрыты, все на месте, а их — как не бывало. Переселили? Переназначили? Дали другую квартиру?..

Мебель их постепенно растащили. Книги же долго побаивались брать. Но и те однажды исчезли как-то сами собой. Будто соскучившись. Вслед за хозяевами перенеслись в никуда.

Да нам и не надо было их «Сказок». Новиков-Прибой, помноженный на Шеридана, — чем не «сказки» для бараковских мальчишек?

Ничуть и не странно, что именно так мы в своем большинстве их и понимали.

Книги помнились поименно. Авторы отчего-то нет.

Помню: отголоском Гражданской войны — «Подвиг Кири Баева», отголоском Отечественной — «Рассказы старшины Арбузова», эхом близких таежных опасностей — «Инсуху — маралья вода».

Местные издания местечковой литературной значимости.

Самым растрепанным по рукам ходил Луи Буссенар, продиктовавший всем нам — в кого все-таки следует играть, если волею случая не произошло заражения мушкетерством. Капитан Сорви-голова — в том я уверен и сегодня — стоил десяти Д’Артаньянов.

Юный герой Буссенара — француз Жан Грандье, прозванный капитаном Сорви­головой, вместе с благородным доктором Тромпом и со своими друзьями- «молокососами» Фанфаном и Полем Поттером, руководимые командующим армией буров генералом Вильжуэном, легко прижились среди обжигающих метелей Сибири.

Мальчишки называли себя их именами. Но героических имен на всех не хватало. Дрались, менялись ими по дням.

В «Трех мушкетерах», конечно, имен нашлось бы побольше. Но ведь что такое похождения мушкетеров? Пусть королевское, да все же дело семейное, служба. Всего- навсего чьи-то внутренние переживания.

А капитан Сорви-голова?

Горизонты много-много шире. Отстаивание справедливости не частной, но общей. Оранжевая республика, знаменитый Трансвааль!.. Непокорные буры, погибающие за независимость, англичане — за подчинение всех себе...

Честь маленькая и честь большая. Обе — честь. Однако на весах истории, несомненно, немалое неравновесие.

Мы все-таки учились жить еще и для всех.