После семи вечера дверь в кабинет отца была приоткрыта — отец по обыкновению вставал из-за письменного стола, надевал кроссовки и шел гулять по окрестностям города — и мы с другом детства, длинноносым и голубоглазым коротышкой, бесшумно входили в комнату. Пахло пишущей машинкой и кожаными переплетами.

Нам было по восемь лет, и мы стояли в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу и осматривая кабинет, будто попали в музей. Вдоль стен, до самого потолка, высились стеллажи с книгами — левую половину занимали Шекспир, Вальтер Скотт, Чарльз Диккенс и неполный словарь Брокгауза и Эфрона, и до них невозможно было дотянуться, даже если придвинуть кресло. Ниже стояли Джон Голсуорси, Марк Твен, Сервантес и Лев Толстой, которые вполне можно было достать. Еще ниже — Джек Лондон, Проспер Мериме и серия «Библиотека приключений». У входа стоял диван, покрытый ковром, слева, у окна, зеленое кресло, а справа — древний шкаф, набитый грампластинками и сувенирами. Письменный стол был большой, на углу нестопкой лежали словари, рядом обрамленная черно-белая фотография нашей семьи, источающая счастье, в центре же, на войлочной подстилке, заправленная пишущая машинка «Оптима», возле которой — исписанные аккуратным почерком страницы, прижатые серой китайской авторучкой с накрученным на перо блестящим колпачком.

Через сестер и маму отец периодически передавал нам запрет входить в кабинет и трогать книги, подогревая наш интерес. И мы, повинуясь чувству протеста, только и ждали, когда он отправится на прогулку, чтобы юркнуть в помещение и погрузиться в чтение «запретных» книг. Все, конечно, делали вид, что не замечают наших тайных посещений кабинета, пока однажды отец не застал нас, сидящих на полу в окружении раскрытых иллюстрированных фолиантов.

  Я же запретил входить сюда! — улыбаясь в усы, произнес отец и видя как мы поникли головами, спросил: — Что читаем?

    «Приключения Тома Сойера», — ответил я.

    А ты? — обратился он к моему другу, трясущемуся уже от страха.

    «Принц и нищий».

Отец забрал у мальчика темно-синий том, быстро пролистал, потом захлопнул, и глаза у него заблестели хитрым блеском.

    Нравится?

    Ага, — отозвался друг.

  А что делал Том Кенти фамильной печатью короля Генриха Восьмого? — поинтересовался отец.

Мой друг растерянно оглянулся на меня, ища поддержки, но я и сам не знал, что делал Том Кенти фамильной печатью короля Генриха Восьмого.

    Разве он не колол орехи этой самой печатью? — смягчился отец.

    Да, — улыбнулся мой друг, — колол, просто я забыл.

  Забыл? — переспросил отец и засмеялся так громко, что сбежалась вся родня. — Он забыл, что Том Кенти колол орехи фамильной печатью!

Все смеялись, даже глухая бабушка Досыр смеялась, и в конце концов мы засмеялись тоже, понимая, что выцыганили индульгенцию на пользование библиотекой. И позже, перечитывая повесть про замечательных мальчишек Тома Сойера и Гекльберри Финна, мы подражали им во всем, ходили на реку Рион, выискивали дохлых кошек, чтобы свести бородавки на тыльной стороне ладони друга, следили за вечно небритым паромщиком Калистратом, пьяницей и бабником, называя его не иначе как индейцем Джо, и когда тот привязывал свой паром к сосне, снимал бугель с троса и прятал в траве, а сам наведывался на базар, мы были тут как тут. Но однажды он спас девушку, которая то ли из-за несчастной любви, то ли чтобы избежать позора, прыгнула в воду, и Калистрат не задумываясь нырнул следом и вытащил ее на берег, мы изменили о нем свое мнение и стали для него таскать с соседского двора спелый инжир, айву и сливы и сделались закадычными друзьями.

Много лет спустя, когда мне довелось вернуться в город детства, я повернул ручку двери, по-прежнему скрипящую и напоминающую тормозной башмак, вошел в кабинет и с удивлением обнаружил, что время усилиями сестры Жу остановилось, даже пишущая машинка не зачехлена, попахивает петитом, и диван с креслом на прежних местах, и так же пахнет кожаными переплетами. Я потянулся и снял с полки четвертый том Марка Твена с повестью о замечательных мальчишках, раскрыл его и стал листать и поймал себя на мысли, что немногое может доставить радость человеку на склоне лет. Из гостиной доносились голоса и радостный смех, кто-то двигал стульями, и звенела посуда, но откуда-то из глубины подсознания всплыла мысль, что возвращаться все-таки опасно, даже если на месте любимые книги, и мебель поскрипывает, и ковер на полу скрадывает отголоски жизненных перипетий, опасно, потому что остановленный грудью мир радушен лишь до тех пор, пока Том Сойер и Гек Финн олицетворяют безмятежность, и на душе тепло от вечности, ибо что, как ни вечность, баюкает совесть. За стеной была спальня с пуховыми подушками и атласными одеялами, где от сердцебиения отца, заставившего нас своим запретом любить книги, по ночам тряслась кровать, и зала с сервантом и «Неизвестной» Крамского на стене, а дальше столовая и белый викторианский буфет, и балкон с качалкой. Признаться, я часто входил мысленно в кабинет отца с надеждой устроиться, как раньше, на полу и перечитать Тома Сойера — почесать сердце, как говаривала бабушка Досыр, — уверенный, что если даже время меняет нас, то в душе мы все-таки остаемся такими же простаками, как и раньше, но оказалось, что это не совсем так. Мир, откуда ты был вытеснен теми или иными обстоятельствами, может не принять тебя больше, и не потому, что стал другим. Просто воздух в нем гораздо разреженнее и чище, и чтобы заново привыкнуть к нему, нужно снять с плеч торбу, набитую бесценным жизненным опытом, и высыпать содержимое в окно, как сухую труху.